Рубрика: » » Блудный сын. Рассказ

Блудный сын. Рассказ

У отца Павла стряслась беда. Беда стыдная, горькая и такая, что в самое сердце: сын Васька, любимец и надежда, батькина кровушка – светлая головушка сбежал в Москву. «Сбежал! Не поехал – сбежал! С девицею!». Последнее слово отец Павел произносил, отделяя от звука звук с такой напряженной и скорбной силой, что губы его и посеревшая летами борода начинали мелким трепетом дрожать, а пальцы огромных, крестьянской конституции кулаков безпомощно и отчаянно сжимались, так, словно хотели выдавить из могучего тела нестерпимую наждачную боль.

 

«Ославил на все благочиние! Васька! Эх, Васька!» – тянул он низким голосом, словно звал, слал сердце за километры, из их села в райцентр, а оттуда через область, в далекую и чужую, из телевизора недобрым образом знакомую столицу.

 

Впрочем, все это слышать доставалось одной матушке Нине, седой, разумной и неробкой женщине, поднявшей с мужем не первый приход, троих своих и двоих приемных детей, привыкшей ко всяким передрягам, злым словам, несправедливостям и бытовым катаклизмам, научившейся принимать непростую их жизнь во славу Божью, с радостью и светлым смирением.

 

На людях же иерей крепился, терпел и беду свою носил достойно и тихо, так что даже старухи на приходе скоро перестали чесать языки после воскресной службы, обсуждая, кто и какой «знак» особой интимной скорби разглядел на лице батюшки.

 

Особенно остро бередило, сжимало сердце то обстоятельство, что Васька уехал внезапно и в неурочное время – на Крестопоклонную. Не дождался Страстной и Пасхи, к которой специально красили церковную ограду и притвор, и впервые за восемь последних лет на деньги, выделенные районным олигархом – не без давления власти, правда, – обновляли иконостас.

 

Васька пропал не с концами, обустроившись, проявился и оставил номер сотового. Правда, сам звонил редко, обычно к дням рожденья или именинам сестер. Отец Павел тосковал, скучал, корил себя за уныние и несмирение. Когда становилось невмоготу, обычно после нескольких трудных безсонных ночей, иерей собирался и с выдуманным предлогом отправлялся к главе администрации. Они не дружили, но общались по делу. Отец Павел волок на себе десяток социальных «показателей», вытягивая, как мог заброшенных спившимися трактористами и просто бездельниками детей, окормляя одиноких старух и битых жен, подкармливая их из собственного огорода, вразумляя, как называл их глава, «сорвавшихся с катушек» девиц. В ответ, «главный» находил «спонсоров», которые хоть и давали по городским меркам крохи, но и это позволяло обихаживать мало-помалу храм и выживать, когда совсем скудела мелкая церковная кружка.

 

Но на самом деле отец Павел не за деньгами и помощью ходил теперь в администрацию, а потому, что из приемной, с милости секретарши Оли, мог он звонить безплатно в Москву. Отец Павел стеснялся и не хотел показать, как важна для него эта возможность, и зачем он спешит на самом деле и почему так рад, если глава занят, а Оля сама предлагает ему посидеть в приемной с чаем и сушками.

 

«Оля.. я сыну-то позвоню, можно?», – он старался, чтобы голос звучал иерейски ровно, размеренно, и изо всех сил не позволял засуетиться и выдать себя. Васька разговаривал быстро и скомкано. Рассказывал, что работает менеджером в магазине «Техносила», продает телевизоры, что снимает комнату и подрабатывает на какой-то «Горбушке». Отец Павел вслушивался в голос, стараясь угадать настроение и мысли, записывал в блокнотик, сделанный из разрезанной пополам тетрадки в клетку все в подробностях и деталях, чтобы вечером, не упустив ни крошки передать матушке разговор. Часто он не дозванивался, вместо гудков священнику отвечал женский голос, что абонент недоступен или отключил телефон. «Занят Василий, работает! – оправдывался отец Павел перед секретаршей. - В Москве!». Оля сочувственно кивала…

 

На петровках пришла другая беда. То ли от неслыханной жары и возраста, то ли от многих лет служения, от тысяч нахоженных по требам километров, совсем стало плохо с ногами. Голени покрылись гроздьями фиолетовых, разбухших узлов, кожа над ними лоснилась и казалась тонкой, что вот еще шаг – и порвется. Ноги горели, обжигали изнутри и острой болью разрезали ступни. К Успенью отца Павла отвезли на операцию в райцентр: «Ходить с палочкой будете, а как служить и по дворам бегать, отец, не знаю, – объяснял грубоватый хирург, – варикоз – это профессиональная болезнь тех, кто всю жизнь на ногах» – выговаривал врач важно и как по писанному. «Группа риска: мы, хирурги, учителя да вот и вы, попы, теперь прибавились».

 

… Матушка Нина и эту новость приняла со своей обычной разумностью и смирением: «Как Господь управит, Паша, так и будем жить», – укладывала она ему от щиколотки к колену виток за витком серые эластичные бинты. Служить с бинтами отец Павел еще мог, а вот «мотыляться» по требам из конца в конец их огромного села, не говоря уже про соседние деревни, получалось плохо.

 

Осень и зима прошли в суете, мелких неприятностях и заботах. Васька почти не появлялся, а когда вдруг и дозванивался до него родитель, то ничем хорошим эти разговоры не кончались. Василий стал по чужому неприятно акать, в лексиконе его все чаще ершами проскальзывали непонятные и странные уху слова. «Вася. Ты в храм-то ходишь?», «Хожу, бать, хожу. Как время бывает – хожу». Иерей понимал, что времени на храм у сына почти не случается…

 

Отец Павел как-то сдал, стал грузнеть, полюбил оставаться в храме после службы, мог порою и ночь провести в безмолвной коленопреклоненной молитве, отпустив сторожа домой. «Вот до Поста доживем, там легче будет», – уговаривал он то ли себя, то ли матушку, смирением и молитвою убаюкивая скорбь.

 

…На Прощеное воскресенье народ в храм стягивался весело, гулко, отгуляв и отбузотерив крикливую масленицу, с размахом спалив «чучалку», со светлым простодушием мешая языческое с христианским… Люди, только что голосившие под гармошки и динамик клуба, плясавшие на талом снегу с матерной частушкой, еще не остывшие и румяные, стекались синим мартовским вечером в сельскую церковь – прощать.

 

Никакой другой народ в мире не хранит, пожалуй, этого детского, природою отпущенного дара в несколько минут так искренне и всерьез сменить настроение сердца. Прощали и просили с надрывом, наотмашь, за то, что было и не было, целуясь, кланяясь в пояс и рвясь шлепнуть ладошкой под ноги, а то падая земным поклоном на мокрый от нанесенного снега каменный пол…

 

Отец Павел любил этот вечер, предвкушая и трудную тишину Поста, и огненную, обещанную радость Пасхи... К чину прощения народ успокоился, ушел шепот, не слышно было ни детей, ни самых болтливых теток, хор был ладным и чистым. Вот выстроился клир, вот ручейком потянулся приход. «Бог простит! Бог простит!» – светлая, исполненная радости и раскаяния волна катилась от алтаря к клиросу, от амвона к притвору.

 

Последними подходили старухи да староста, но вдруг что-то сбилось в этой настроенной и ровной волне, неосознанное, тревожное, но доброе задрожало в густом ладанном воздухе церкви…

 

От притвора, чуть кособочась, решительно и быстро шагал Васька. Такой же здоровый и плечистый, как отец, с широким лицом и чуть асимметричными скулами, шел, размахивая кулаками-молотами, будто веслами толкая тяжелое тело. Отец Павел почувствовал, как затрепыхались безвольно борода и губы, как заныли варикозные ноги, как без всякого на то смысла стала накручивать рука на запястье шнурок поручи, услышал, как в тишину полетели слова: «Прости, папка, меня, прости»… Как ответил кто-то его устами: «Бог простит! И ты меня… прости…» и заплакал внутри счастьем и благодарностью: «За что Господи! За что радость такая!»

 

…За церковной оградой стоял кофейного цвета импортный автомобиль, совсем не новый, но сказочно редкий и странный здесь, у сельского храма. В деревенской ночи, освещенный единственным на улицу фонарем и блестящий от мокрого весеннего снега, успевшего нападать и подтаять, стянуться блямбами по стеклу и дверям, он и вовсе выглядел космическим телом из далекой и ненастоящей столичной жизни.

 

– Вась… Твой что ли? – сердце отца Павла будто сжали холодной ладошкой. – Так ты как – приехал или … назад в Москву…

 

– Нет, бать. Твой! – блудный сын сиял, но старался сказать это буднично, как будто так, надо же, пустяки, а не Опель 96-го года. Однако подбородок его дрожал совсем по-отцовски, – На требы будешь ездить. Чтобы без этого… варикоза, а то… мать пугать!

 

– Так я ж и… прав нету…

 

– А я на что? Возить буду! – Васька широкой рукою обнял отца, и тот вмиг превратился из величественного и могучего иерея в просто пожилого, немного уставшего, но тихо и глубоко счастливого человека. – Пойдем, батя. Новую жизнь начинать. Пост, понимаешь.

 

Наталья Лосева

30 января 2017   Просмотров: 7810   
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Мы рекомендуем Вам зарегистрироваться либо зайти на сайт под своим именем.
Комментарии (1)
Пользователь offline пост-ник 30 января 2017 16:26

Цитата: Natali777
в конце службы нельзя целовать священнику руку
Руку после Литургии не целуют. Целуют поручи, которые одеваются на рукава. Это элемент священнических одежд. Хотя некоторые целуют из благоговения к человеку в священном сане и руку...

 

Смотрите и читайте - http://volna.org/wp-content/uploads/2014/11/pravoslavnyi_khram__oblachieniie_svi

ashchiennika14.png

 

Цитата: Natali777
приехал проведать маму другой брат(баптист) и невестка(баптистка) чмох ее в щечку! Подтвердите кто нибудь,правда ли,что при целовании,отдается Святое Причастие.
Суеверие. Этим поцелуем им будет зачтено почтение к родителю, а приветствие родителем своих детей по плоти не может лишить Таинства Причастия...

--------------------
Батюшка, мало стало теперь дураков
Все мудры, все начитаны, все без грехов...
"Песня дурака" (матушка Людмила Кононова)
        1
Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.