Модернизм – это несбыточная мечта о смерти Христианства

altВроде бы странно называть о. Александра Шмемана или о. Киприана (Керна) пантеистами, но к этому определению приходится прибегать за неимением лучшего.

Нас должно насторожить уже одно то, что пантеизм впервые появляется в связи с Джоном Толандом (1670-1722), автором самого термина. Этого известного атеиста и антихристианина обвиняли в пантеизме, что, разумеется, абсурдно. Какой мог быть у него «теизм»? Разве только в качестве прикрытия от обвинений в атеизме. Учение Толанда просто совпадает со спинозизмом, и более ничего, и он сам это вполне признавал.

Амбивалентность и интеллектуальная несостоятельность концепции пантеизма очевидна, равно как и его сомнительное происхождение. Все это не мешает, например, известному историку романтизма и славянофильства Николаю Рязановскому видеть в пантеизме идейный корень всего романтизма (The emergence of romanticism. Oxford University Press, 1992).

 

Романтизм, в этом освещении, есть видение полноты, полное и нерасчлененное. Всеобщая целостность, превосхождение всех отличий – такова программа романтизма. Романтизм отрицает границу между Богом и природой, между субъектом и объектом, личностью и миром, сознанием и бессознательным. Полнота романтизма оказывается замкнутой на саму себя в границах этого тварного мира.

Изложенная в философских терминах, та же программа и является пантеизмом. Н. Рязановский приводит слова английского поэта У. Вордсворта, записанные им в 1799 г.: С помощью разума, этой ложной и второстепенной силы своей души, мы творим различия, и потом думаем, что наши перегородки – это и есть вещи, как будто мы лишь постигаем вещи в их отдельности, а не творим сами. А в мире все вещи живут в Боге и сами суть Бог, существуя внутри Одного великого Целого.

Для романтика вся природа жива как единое целое, что рождает специфический культ природы, своим таинственным ликом являющей полноту мироздания. И отсюда же проистекает стремление романтика преодолеть ограниченность своей личности, разрушить ее границы и слиться с «божественной» природой во всеохватывающем  акте воображения.

Таинственную полноту способен узреть, ощутить и отразить в себе только человек-творец, художник-демиург, особый романтический тип личности, противопоставленный обычному человеку, христианину, мещанину-филистеру.

altЗаметно, что все эти соображения романтиков суть мечты, они абсурдны, и во всяком случае противоречат одно другому. Противоречия и безумства романтизма помещены внутрь личности романтика, которой свойственны активизм и пассивность одновременно.

Ну, как человек может одновременно своей волей творить новый мир и растворяться без остатка в полноте мироздания? Допустим даже, что поэт ощущает себя полным божественных сил, или же самим богом. Но тогда он просто не существует. В романтическом миросозерцании люди – это боги, но с этим как бы нечего делать.

Возьмем в качестве примера образ «человека-невидимки», созданный Г. Уэллсом на грани искусства и масс-культуры. Невидимка, похоже, это аллегория террориста, и это, конечно, образ совершенно романтический, то есть бессильный и всесильный, вездесущий и не существующий в одно и то же время.

Все романтические образы имеют такую же демоническую изнанку, и даже такие борцы со злом этого мира, как Шерлок Холмс (хотя и не в реалистическом «домашнем» исполнении В. Ливанова). Ведь Холмс настолько гениален и всесилен, что он не может не быть ответственен за зло этого мира. Его «дедуктивный метод» должен, скорее, предотвращать зло, чем его наказывать.

Так мы начинаем понимать, в чем изнанка этого образа: если человек божественно всесилен, но не Бог, тогда он не может быть невинен, чист от зла. Следовательно, он не всесилен, а раз не всесилен, то вообще не существует.

Отдадим должное романтикам: они лучше всех сознавали недостижимость той полноты, которую они себе воображали. Оставаясь самим собой, человек не может слиться с живым всеединством бытия. Он всегда останется отщепенцем, «лишним человеком», врагом живого единства. Поэтому грех человека в романтизме – это не преступление Божественного закона, а отдельность личности от мира, сама бессмертная душа человека, мешающая ему раствориться в бытии. Соответственно, и мир между любящими друг друга уже сам по себе становится «началом искупления», как в «нравственном монизме» сострадающая любовь.

Романтический философ Ф. Баадер пишет: Слово «sunde» (грех) происходит от разделения, разособления (asunder), и из этого явствует правильность того утверждения, что грех, отделивший нас от Бога, есть нечто вполне реальное в отношении к нам самим, как и вообще во всяком случае отпадения любящих друг от друга отпадающий ставит между собой и любимым им момент затрудненности и потому находится с ним в состоянии напряженности; причина, почему начало примирения, деятельное, уничтожающее напряженность, само собой представляется началом искупляющим.

Отдельность личности преодолевается и на путях веры в народ (Volk), инициированной романтическим философом Фихте.

Фундаментальное несоответствие частной отдельной личности мифическому непостижимому «целому» рождает романтический трагизм и иронию, тему «двойничества», а с другой стороны – попытки превзойти свою личность путем самоубийства, в безумии и погружении в наркотическую мечту, в актах террора и богоборчества.

Все эти стороны романтизма получают в богословском модернизме свое прямое отражение. Здесь также мы встречаем поклонение миру как целому, миру как таинству, отрицание Церкви, веры и личности как всего лишь частичных ограниченных сущностей, и потому враждебных пантеистическому мировоззрению.

Все учение, скажем, о.А. Шмемана – это поиск недостижимой «божественной» полноты мироздания и борьба с отдельностью личности от этой полноты.

Все в мире, и прежде всего сам мир в своей целостности и гармонии, в самой своей природности, как бы предназначен, предопределен к явлению в нем высшего смысла, что сам мир не случаен, не бессмысленен, а наоборот: мир — и символ, и желание, и ожидание Бога,- учит в духе романтизма о. А. Шмеман.

Видение полноты мира как целого служит для религиозных модернистов основанием для отрицания мира иного, пакибытия, как разрушающих тотальность этого мира. Поэтому о. Шмеман возражает против отрицания христианами мира, жизни, и всей их красоты, и всех их возможностей… во имя неизвестного, всего лишь обещанного другого мира.

Даже «богословие общения» митр. Иоанна Пергамского и других находит себе отдаленного предка в романтизме. Тот же о. Шмеман говорит о восстановлении жизни как общения, о том теле духовном, которое сами мы за всю свою жизнь создали себе любовью, интересом, общением, выходом из себя. Он говорит не о вечности материи, а об окончательном ее одухотворении, о мире, до конца, целиком становящемся телом, а это значит — жизнью и любовью человека; о мире, до конца становящемся приобщением к Жизни. Трудно найти какое-либо отличие от того, что писали об этом Новалис или Тютчев: Всё во мне, и я во всем.

altВ модернизме мы наблюдаем и романтическую иронию, когда человек одновременно принадлежит к Православию и презирает его, конфликтует с ним, и в безумном «героическом» усилии стремится переделать Христианскую Церковь. Кто такой о. Петр (Мещеринов), как не новый Печорин, либерал-идеалист, стоящий немой укоризною перед Церковью? Немой, потому что он даже не снисходит до того, чтобы внятно выразить свои возражения против Христианства.

Чем, как не романтическим «двойничеством», объяснить то, что снаружи у о. Александра Шмемана – ярая ненависть к Православию и православным, а внутри, как убеждают нас его близкие и знакомые – одна только любовь и сплошное уважение к чужим воззрениям?

Дело еще усложняется тем, что романтики, как и модернисты, ставят перед собой еще одну заведомо недостижимую цель: выразить невыразимое. Фраза Мысль изреченная есть ложь (Ф. Тютчев) есть прекрасный комментарий к учению о. Шмемана об опыте жизни, необъяснимом и неподсудном ни вере, ни разуму, ни авторитету.

Выше мы сказали, что пантеизм является несостоятельным как понятие и концепция, что делает использование едва ли не невозможным.

Поклонение «тайнам мироздания» или «миру как таинству» – это еще не Христианство, или точнее — уже не Христианство.

Вера в божественность всего? Едва ли кто-то мог всерьез исповедовать такое учение. Вера в Бога предполагает веру в слова Писания о том, что земля и все дела на ней сгорят и что антихрист и его присные будут брошены в огненное озеро, что исключает «горизонтальную» полноту бытия.

Чтобы охватить «весь мир», мировоззрение должно быть тотально материальным и тотально безбожным. Если все «божественно», то ничто не Божественно. Если все чудесно, то ничто не чудесно.

Тогда Рождество Богородицы чудесно. Но равным образом столь же чудесно и любое другое рождение: Что особенного можно сказать о рождении ребенка, рождении, подобном всякому рожденью. И если Церковь стала в особом празднике вспоминать и праздновать это событие, то не потому, что оно было чем-то исключительным, чудесным, из ряда вон выходящим, нет, а как раз потому, что сама обыденность его раскрывает новый и лучезарный смысл во всем том, что мы называем «обыденным», придает новую глубину тем подробностям человеческой жизни, о которых мы так часто говорим, что они «ничем не замечательны» (о. А. Шмеман).

И церковные Таинства таинственны для модерниста, но точно также таинственен и священен «весь мир», простые хлеб и вино.

О. С. Булгаков в «Философии имени» исповедует веру в чудотворные иконы, но не забывает добавить, что все иконы для него одинаково чудотворны. А это уже совсем не то, что понимает под чудом Православие.

Имена Божии – священны и Божественны для о.П. Флоренского и ему подобных. Но, с другой стороны, для них все слова, какие ни есть, могут быть Именами Божиими, и поэтому они веруют в «священность» любого слова, пусть самого лживого и низкого.

Скажем так: сами романтики думали про себя, что они не атеисты, а пантеисты. Но это лишь романтическая поза, символ того, что в отличие от скучного атеизма и материализма они живут в интересном, неожиданном и чудесном мире.

Мы можем спросить: в чем проблема? Если романтизм — это целостное нерасчлененное видение нерасчлененной полноты, то в чем затруднение? Пожалуйста: воспринимай полноту во всей ее полноте, сливайся с «божественной природой».

Затруднение, как и в учении о. Шмемана, состоит в том, что это видение невозможного и несуществующего. Этой полноты и целостности нет как в человеке, так и в мире. Как и модернистское богословие, романтизм — фантазия и безумное упоение этой фантазией.

Поэтому и в романтизме, и в модернизме мы встречаемся с таким парадоксом: они ставят себе целью уничтожение личности и растворение ее в безличной полноте всего мира, но одновременно готовы бороться за ложную автономность личности в ее борьбе с Богом, к чему сводится миф об «абсолютной свободе» исповедуемый модернизмом о. Шмемана и ему подобными.

То есть, о.А. Шмеман или о. Петр (Мещеринов) могли бы создать свою религию, но уничтожить Православие и извратить его изнутри у них заведомо не получится. Это так же невозможно, как для романтика уничтожить свою личность. Это невозможно, и в то же время абсолютно необходимо, чтобы это странное мировоззрение имело хоть какой-нибудь смысл.

Модернизм – это несбыточная мечта о смерти Христианства.

14 декабря 2010 Просмотров: 4 933