Отрывки из книги «Детство императора Николая II». Илья Сургучев

В предреволюционные годы имя Ильи Дмитриевича Сургучева (1881—1956) стояло в одном ряду с ведущими писателями-реалистами Буниным, Леонидом Андреевым, Куприным, — хотя и было лишено столь шумной популярности. Почти постоянно — вплоть до эмиграции в 1919 году — проживая в Ставрополе, писатель находился как бы в стороне от бурной литературной жизни обеих столиц.

 

Однако повесть Сургучева «Губернатор», его пьесы «Торговый дом» и «Осенние скрипки», поставленные соответственно питерским Александрийским и Московским Художественным театрами, принесли ему всероссийское признание. Столь же доброжелательно встречались критикой и читателями его психологически заостренные и филигранно отточенные рассказы, периодически печатавшиеся в сборниках «Знание» и повременных изданиях. Интерес к внутреннему миру человека, эмоциональная напряженность и драматизм фабулы составляют стержневую основу художественного дарования писателя, жившего в сложную эпоху общественно-социальных контрастов и отразившего их в своем творчестве.

 

Резко отрицательно восприняв большевистский переворот, И. Д. Сургучев примкнул к Белому движению и прошел с ним весь тернистый путь борьбы. А дальше — традиционные этапы русского беженства: Константинополь, Прага, Париж. В эмиграции — как, впрочем, и в России — Сургучев писал немного. Но, как и прежде, это были яркие и взволнованные отклики на будни полуголодного беженского существования. И как «прежде», произведения Сургучева — будь то «Эмигрантские рассказы», роман «Ротонда» или пьеса «Реки Вавилонские» — доброжелательно встречались читателем, переводились на иностранные языки.

 

Документальная повесть «Детские годы императора Николая II» написана в конце жизни (издана в 1953 году парижским «Возрождением»), когда писатель был уже тяжело болен, и стоит она несколько особняком в ряду других его произведений. Если в целом творчеству Сургучева свойственна некоторая импрессионистичность письма — взволнованность интонации, напряженность ритма, то в данном случае, в точном соответствии с особенностями жанра, перед нами как бы строгий образец бытописательства... Но это лишь чисто внешнее и обманчивое впечатление. Тонкий мастер прозы, Сургучев, выстраивая ряд нарочито обыденных и заземленных фактов бытовой обстановки, с ювелирной точностью выписывает психологические характеристики своих героев — реальных исторических персонажей. Таким образом с изысканным блеском камуфлируя художественный прием, Сургучев демонстрирует высший пилотаж писательского мастерства. И в этом — помимо исторической значимости повести — состоит ее художественная самоценность.

 

Повесть о Царской семье Ильи Сургучева «Детство императора Николая II» проливает свет на закрытую от «простых смертных» жизнь Царского Дворца. В ней писатель от имени автора полковника В.Олленгрена, имевшего честь жить во дворце и воспитываться вместе с Наследником Российского престола, так как его мать взяли учительницей для Великих Князей, рассказывает о самых деликатных моментах своего общения с будущим императором.

 

Жизнь и учение

 

В рассказе о случае с воздушным шариком я отклонился в сторону и теперь начну по порядку излагать историю нашей совместной жизни с Великим Князем Николаем Александровичем и совместном учении.

 

Теперь, по исходе лет, мне кажется, что его отец, будущий Император Александр Третий (которого я считаю Государем гениальным) понимал, что детей своих не нужно особенно отдалять от земли и делать из них небожителей. Он понимал, что небожительство придет само собой, в свое время, а пока суд да дело, нужно, чтобы они потоптались в обыкновенной земной жизни. Тепличные растения -- не прочны. И потому на меня, на обыкновенного шалуна и забияку, он смотрел благосклонным глазом и прощал мне многие штуки. Я был представитель той простой, обыкновенной жизни, которую ведут миллионы его подданных, и, очевидно, по его плану нужно было, чтобы к этой обыкновенной жизни причастился будущий хозяин жизни, а пока что -- его маленький сын.

 

Я же, по совести сказать, не отдавал себе отчета в том великом счастье, которое мне выпало на долю. Больше: я просто тяготился той невероятно скучной и монотонной жизнью, которую мне пришлось вести в золоченых стенах великолепного дворца. Ну что толку из того, что к утреннему завтраку нам подавался чай, кофе и шоколад с горами масла и яиц, и все это -- на каких-то особенных чудесных блюдах? Ты мне дай краюху хлеба, которую я заверну в карман, и потом на Псковской улице буду по кусочкам щипать и отправлять в рот. Тогда я почувствую этот очаровательный святой запах в меру зажаренной корки и дам себе счастье, как у Гомера, насладиться пищей.

 

А то вот мы встали, все трое, кто хватил того, кто -- другое, все спешат, глотают не жуя, несмотря на все запреты и замечания, и у всех -- одна только мысль: поскорее в сад, на вольный воздух, поноситься друг за другом в погоне, устроить борьбу и, по возможности, чехарду, которую Ники обожал. Другое, что он обожал, это -- следить за полетом птиц. Через многие десятки лет я и теперь не могу забыть его совершенно очаровательного личика, задумчивого и как-то мрачно тревожного, когда он поднимал кверху свои нежные, невинные и какие-то святые глаза и смотрел, как ласточки или какие-нибудь другие птицы вычерчивают в небе свой полет. Я это так любил, что иногда обращался с просьбой: -- Ники, посмотри на птиц!

 

И тогда он, конечно, не смотрел, а в смущеньи делался обыкновенным мальчишкой и старался сделать мне салазки.

 

Он очень любил изображение Божией Матери, эту нежность руки, объявшей Младенца, и всегда завидовал брату, что его зовут Георгием, потому что у него такой красивый святой, убивающий змея и спасающий царскую дочь.

 

-- Вот так и я бы спас нашу Ксеньюшку, если бы на нее напал змей, -- говаривал часто маленький Великий Князь, -- а то что же мой святой, старик и притом сердитый?

 

Он раз даже позондировал у моей мамы почву, нельзя ли ему перестать быть Николаем и быть Георгием.

 

-- Ну что ж? -- говорил он в ответ на возражения мамы. -- Мы будем два Георгия: один большой, другой -- маленький.

 

Он отлично понимал, что я -- счастливее его, потому что моя мама -- всегда со мной, а его мама видит его только два раза в день, утром да вечером, в постели.

 

Он обожал свою мать. Впрочем, обожал ее и я. Да и не знаю, кто ее не обожал? Вот это было божество в полном значении этого слова. Я дурак, мальчишка, лишался слова в ее присутствии. Я разевал рот и, застыв, смотрел на нее в божественном восторге. Она часто снилась мне, всегда с черным веером, каких потом я никогда не видел. Иногда и теперь я вижу этот прекрасный, раз в году повторяющийся сон, и все тот же страусовый веер, -- и тогда я счастлив целую неделю, забывая и старость, и чужбину, и дикую неуютную жизнь. Как это бывало?

 

Обыкновенно часов в одиннадцать утра, среди занятий, раздавался с четвертого этажа звонок. Все радостно вздрагивали. Все знали, что это звонит мамочка. Тут Ники гордо взглядывал на меня: "его мамочка". Мгновенно все мы летели на лифт и сами старались ухватить веревку. Достигнув четвертого этажа, в котором жила Августейшая чета, мы через Блюдный зал, знакомой дорогой летели кто скорей, в "ее" будуар. Сейчас же начинались поцелуи и расспросы:

 

-- Ну как спали? Что во сне видели? Боженьку видели? Начинались обстоятельные, вперебивку, доклады, при которых всегда, со скрытно-радостным лицом, присутствовал и отец.

 

Дети рвались к матери, грелись у ее теплоты, не хотели оторваться, но увы! Официальное время шло, и родителям нужно было уезжать к деду, в Зимний дворец, где они и проведут потом целый день, до поздней ночи. Я потом слышал, что Наследник потому так упорно ездил в Зимний на целый день, что боялся что отец, Александр Второй, даст конституцию. Мы этого тогда не знали, но знали, что перед расставаньем нас ждет огромное удовольствие. И это удовольствие наступало: Великая Княгиня всех по очереди катала нас вокруг комнаты на шлейфе своего платья. Это была постоянная дань за расставанье, покатавшись, обласканные на целый день, мы снова спускались на свою половину к мрачным книгам и тетрадям.

 

Детская половина состояла из приемной, гостиной, столовой, игральной так называемой опочивальни, в которой стояло три кровати. Была еще комната мисс Брент, англичанки, которая занималась воспитанием Великой Княжны Ксении, которая к нам, мужчинам, никогда никакого отношения не имела. В игральной комнате был песок, качели, кольца, всяческие игрушки. Кровати в спальне были особенные, с мудростью, без подушек (что на первых пор меня убивало), были невероятной упругости матрацы с валиками в головах. Был умывальник с проточной водой. Ванны не было, и купались дети у матери, в четвертом этаже. Я -- у себя дома.

 

Занятия сперва захватили Великого Князя. Мир тетрадок, которые ему казались сокровищами, которые жалко пачкать чернилами, сначала мир очаровательных и таких, в сущности, простых книг, как "Родное Слово", с картинками, от которых нельзя оторваться. В особенности занимала его картинка: "Вместе тесно, а врозь скучно" и серый воздушный шар. Совершенно очаровало его стихотворение "Румяной зарею". Не знаю, то ли уютный ритм этих строф, то ли самые картины утра, выраженные в стихе, но он, по неграмотности, сам еще не мог читать и все просил маму, чтобы она читала, и, когда она читала, он благоговейно шевелил губенками, повторяя слова. И опять его больше всего завораживала фраза: "гусей караваны несутся к лугам". Я, признаться, не понимал этого, но чувствовал, что это -- интересно, как-то возвышенно, что это -- какой-то другой склад, мне не доступный, и вот по этой линии я инстинктивно чувствовал его какое-то превосходство надо мной. Мне было смешно, когда он думал, что эта книга -- только одна на свете и только его, что у других не может быть таких прекрасных книг, а я знал, что таки книг хоть завались и стоят они по двадцать пять копеек, а он не верил и совсем не знал, что такое двадцать пять копеек. Я ему иногда показывал деньги и говорил, что вот на этот медный кружок можно купить великолепную свинчатку и он не понимал, что такое купить, а променять свинчатку на скучный медный кружок считал безумием.

 

Он только тогда согласился писать в тетрадке, когда мама показала их целую гору в запасе. У него было необыкновенное уважение к бумаге: писал он палочки страшно старательно, пыхтя и сопя, а иногда и потея, и всегда подкладывал под ладонь промокательную бумагу. Часто бегал мыть руки, хотя тут, пожалуй, была предлогом волшебно лившаяся из стены вода. Его писанье было девически чисто, и тетради эти мать потом благоговейно хранила. Не знаю теперь, где они, кому достались и кто их бережет.

 

Ученье начиналось ровно в девять. Уроки были по 50 минут, десять минут -- перемена. Вне урока рисовали огромного папу и маленькую маму с зонтиком. Иногда на уроках бывал Великий Князь Георгий: этот только смотрел, слушал, вздыхал и норовил, как бы поскорее выбрать такой промежуток, чтобы поскорей стрельнуть из комнаты в сад. И мы смотрели ему вслед с искренней завистью. По стенам бегают зайчики, в саду простор, улица аппетитно шумит: улица -- недоступный, запретный, какой-то особенный, удивительный, для счастливых, свободных людей мир.

 

Что же, признаться, скучно было во дворце жить. Великим князьям было все равно: они в этом родились, свободы не знали и жили, как будто так и быть должно. Но я был птицей вольной, я знал, что такое свет Божий, что такое наслажденье дружбы, отваги, вольной игры, в которой каждый волен изобретать свои вариации, комбинации... Я знал, что такое сирень за забором или манящее яблоко. Я знал, что такое марафет, купленный по дорогой цене, за копейку, я знал восхитительное свойство денег, приближающих к вам очаровательные вещи, я знал запах дикой бузины и как из нее делать пушки, а из сочной арбузной корки -- звонкие заряжалки. Я знал, как в сирени искать счастье, я знал мечтательность и загадочность счастья, а они? Они все имели уже при рождении.

 

Меня потрясло рождение Великого Князя Михаила. Однажды нам таинственно объявили, что родился братец. Там, наверху, в четвертом этаже родился братец. Что за братец? Какой братец? Мы знали только то, что наверх нас давно уже не пускали, и катанье на шлейфе кончилось, и маму никак нельзя видеть. Начиналась полная заброшенность. Великие Князья приуныли, осиротели, и Ники часто спрашивал:

 

-- Мамочка больна?

 

Ему отвечали, что нет, не больна, но ее нельзя сейчас видеть, ей некогда, дедушка задерживает, уезжает рано и приезжает поздно. Дети как-то осунулись, потускнели, стали плохо есть, плохо спать. Жоржик плакал по ночам, и Ники, подбежав к кровати голыми ножками, трогательно успокаивал его, утешал и говорил.

 

-- Гусей караваны несутся к лугам...

 

Ложился с ним в кроватку и вместе засыпал. Вообще Ники не мог съесть конфетки, не поделившись... И вдруг:

 

-- Братец! Новый братец! На кого похож? -- Когда же мы его увидим?

 

-- А вот погодите, придет срок.

 

Началось ожиданье. Дворец притих, Аннушка ходила неузнаваемая, не глядя на людей, зажигала у своих образов красные страстные свечи.

 

И вдруг как-то нас всех позвали в неурочную минуту из сада, после завтрака или по окончании обеда. Была какая-то взволнованность и особое тревожное внимание к Великим Князьям. Как-то особенно тщательно осматривали их костюмчики, их причесочки, заново прошлись гребешком по проборчикам, заставили экстренно вымыть руки, вычистили ногти и потом как-то скомандовали:

 

-- Ну, а теперь к маме, смотреть нового братца. Взяли и меня.

 

И вот мы вошли в спальню Цесаревны. С подушки на нас смотрело милое, знакомое, улыбающееся, отстрадавшее лицо, счастливое. Ничего общего с той, что уезжала к дедушке, такой одетой и причесанной, не было. Лежала обыкновенная, как все, мама, которой вовсе не надо каждый день ездить во дворец. А около нее стояла колыбелька, и в колыбельке лежал толстенький ребенок, спавший. Все в нем было новое: и кожа на лице, и ручки, и маленькие пальчики, и какие-то особенные неуловимые волосики. И все было в смешных морщинках.

 

Но самое главное, -- около него на особом столике, вровень с колыбелью, лежала какая-то толстая тяжелая цепь.

 

Я спросил, что это за цепь.

 

И мне ответили:

 

-- Это -- Андрей Первозванный.

 

Дружба

 

Когда начались занятия моей матери с Великим Князем Николаем Александровичем и когда мы только что переехали на жительство в Аничков дворец, -- мама моя больше всего боялась (и теперь я считаю это совершенно естественным), как сложатся мои отношения с детьми, но все же российскими Великими Князьями самой, так сказать, большой ветви. В далеком, но, все-таки, несомненном будущем, -- Великий Князь Николай Александрович -- сначала -- Наследник Престола, а затем, если Бог соизволит, и Император всея Руси, Царь Польский и Великий Князь Финляндский. Конечно, теперешний Наследник Престола Великий Князь Александр Александрович -- богатырь и рассчитан минимум на сто лет жизни (в моем тогдашнем воображении "не мал человек под потолок ростом"), но все под Богом ходим и надо брать вещи так, как они суть. И поэтому мать ночей не спала и мне не давала, все уча меня: как надо быть почтительным к царским мальчикам, как быть сугубо осторожным в обращении с ними и, в особенности, как нужно их титуловать.

 

-- Обязательно называй Вашим Высочеством и никак не Ники или Жоржик, а Николай Александрович и Георгий Александрович и обязательно на "вы". Это -- дети царские, считай счастьем, это папочка умолил и так далее и так далее...

 

И я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие же мальчишки, как и я, только у богатого отца, -- вот и все, У них отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я -- сирота, они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают, едят, спят и так же, как и я, врут маме насчет больного живота, когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется? И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю здесь, а Их Высочества -- там. Так проще и для языка -- удобнее. И не нужно о чем-то думать, к чему-то приспособляться.

 

И вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на меня, в одном сюртуке, идет действительно Великий и благоговейно уважаемый, без всяких предварительных наставлений, Князь Александр Александрович, подходит ко мне и спрашивает:

 

-- Володя! А где же Ники?

 

Я ответил:

 

-- Его Высочество за горой чистит снег.

 

Великий Князь, подумав немного, сказал:

  

-- Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь -- только я один. А Ники и Жоржик -- твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик. Понял?

 

-- А мне мама велела...

 

-- Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам с мамой поговорю. Понял?

 

-- Понял, Ваше Высочество. А то очень скучно.

 

-- То-то и дело, что скучно. Ну беги к мальчикам и играйте вместе.

Лед рухнул. С плеч скатилась гора.

 

Я на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и товарищу, которого тоже злило, что я называл его неуклюжим и плохо вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит и будет скандал в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдет в игральную комнату заправлять лампы,-- мы сейчас же к нему:

 

-- Сидор, расскажи про войну...

 

И он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше воображение поразил переход русских войск через Дунай. Как это: переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него "переходили", причем Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад.

 

И мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали медали, которые Ники уже тогда мне "жаловал", отлично понимая эту свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии, например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки и о которой я в прошлый раз уже говорил.

 

Иногда Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал низким басом:

 

-- Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.

 

И тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:

 

-- Не смей кричать. Это я кричу.

 

Тогда, закрывшись в одеяло с головой, начинал я:

 

-- Сы-ыхарно мырожено.

 

Жоржик подлетал ко мне и кричал:

 

-- Замолчи! Это я кричу.

 

И ожесточенно барабанил по мне.

 

Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьез грозить:

 

-- Диди скажу-у... Папе скажу-у...

 

-- Докладчику -- первый кнут, -- говорил Ники.

 

-- Пусть кнут, а я скажу.

 

-- Ну замолчи, Володя, -- начинал уступать Ники, -- я тебе жалую медаль.

 

-- Какую? -- спрашивал я.

 

-- В ладонь, -- отвечал Ники.

 

И тогда я, уже от полной души, говорил:

 

-- Рад стараться, Ваше Императорское Высочество.

 

Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.

 

-- Сколько раз Дунаем будешь? -- деловито осведомился Ники.

 

-- Два раза буду.

 

-- Мало два раза. Сто раз, -- требовал Ники.

 

-- Двести раз буду.

 

-- Нет, сто.

 

-- Сто много. Буду двести.

 

-- Двести мало, требую сто.

 

-- Сто, -- тогда две медали.

 

-- Ну, хорошо. Две так две. Ты маленький.

 

-- Я маленький. Мне надо две.

 

-- Маленькие по две не носят. Где это ты видел?

 

-- Я видел.

 

-- Врешь.

 

-- Ей-Богу, не вру. Видел.

  

-- Божиться грех, дурачок.

 

-- Значит, жалуешь две?

 

-- Две. Иди спать.

 

Жоржик счастливо вздыхал и шел к себе.

  

Ники вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жорку:

 

-- Но только, чтобы животом вверх лежать! Жорж вздыхал и отвечал:

 

-- Животом так животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь -- папе скажу.

 

И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворенные, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены...

 

Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков "для принятия участия в играх Их Высочеств", как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям.

 

У них уже было твердое и дальнозоркое представление и о важности двора, и соображения карьерности, и настороженное внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку они и меня тогда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало не симпатичными. В припадке ревности я даже выучил Великих Князей песенке, которую распевали у нас, на Псковской улице:

  

   Рыжий красного спросил, 

   Чем ты бороду красил? 

   Я не краской, 

   Не замазкой, -- 

   Я на солнышке лежал, 

   Кверху бороду держал. 

  

Определенного мотива этой песенки у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности и он не раз морил нас со смеху.

 

Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. Дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови, мамиными красными чернилами написал, как мог: "Дружба на веки вечные, до гроба". Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывалa через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда мое воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путем долгих переговоров с Аннушкой я упросил ее купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки.

 

Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел ее через марку каракулями несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком "Володя", а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твердостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию, -- признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак.

 

Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своем месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.

 

Рыжих мы не любили. Рыжие нанесли нам тяжкое оскорбление: когда Жоржик предложил им сахарного мороженого из мокрого песку, -- рыжие поголовно все шаркнули ножкой и отказались. Тогда мы им спели песенку про бороду: рыжие вежливо слушали и криво улыбались: фу, какие противные! Их карьера в Аничковом дворце была кончена. Когда провозглашалась угроза:

 

-- "Завтра будут мальчики", -- то Великие Князья с редким искусством начинали дуэт: "Не надо рыжих..." А Жоржик невпопад обмолвился:

 

-- К чолту рыжих! -- что произвело колоссальное смущение, и мама нюхала спирт.

 

Как чудесно и таинственно было сознавать, что неподалеку, рукой подать, в садовой земле зарыты такие сокровища, как договор дружбы и стеклянная ложка! У нас было особенное многозначительное, в присутствии других, переглядывание, понятное только нам. Были особые, вроде масонских, знаки пальцами, -- как-то: если я поднял большой палец мякотью к Ники, то это значило: "Дай списать задачу". Если я его поднял ногтем к нему, то это значило: "Надо произвести шум для отвлечения внимания". Мы так разработали эту систему, что иногда вели целые молчаливые беседы, как глухонемые. И это было таинственно и прекрасно, и дружески связывающе.

 

Пасха в Аничковом дворце

 

В годах: 1876, 1877, 1878 и 1879, -- все предметы, начиная с грамоты, преподавала одна моя мать по программе для поступления в средние учебные заведения. Когда эта программа была выполнена и для дальнейших занятий был намечен ген. Данилович, была приглашена особая комиссия, которая произвела экзамен Великому Князю. Экзамен прошел блестяще (о нем я расскажу подробнее позже), и о результатах было доложено Августейшим Родителям и новому воспитателю ген. Даниловичу. Генералу же Даниловичу было предложено пригласить преподавателей по своему усмотрению, -- тогда были приглашены гг. Коробкин (математика), Докучаев (русский язык), протопресвитер Бажанов (Закон Божий) и забыл фамилию преподавателя географии и истории. Много позднее были приглашены преподаватели: по французскому языку -- мсье Дюпперэ и немец Лякоста.

 

По окончании своей трудной и ответственной работы мама получила от Августейших Родителей большую бриллиантовую брошь с вензелями: "АМ" и датою: 1876-1879. Это было дано при уходе матери из дворца, и это была брошь самая роскошная, но и ранее, после каждого учебного года, Родители так же дарили маме броши бриллиантовые, но более скромные и обязательно со своими вензелями. Где-то они теперь, эти царские броши, которые когда-то хранились, как семейные реликвии?

 

Теперь нужно вспомнить и рассказать, как Аничков дворец встречал Святую Пасху.

 

Страстная неделя была неделей постной, -- постной относительно, конечно. К столу продолжали подаваться масло, молоко и яйца, но мяса с четверга уже не полагалось. В Страстную пятницу с Императорского фарфорового завода привозилась груда фарфоровых прелестных яиц, различных размеров. Эти яйца предназначались для христосования со всеми служащими во дворце. Большие яйца, очень дорогие, вероятно, получали лица, близкие к Августейшей Семье. Меньшие размеры полагались персоналу, обслуживавшему дворец. Начиная с Великого четверга, церковные службы происходили как и везде, то есть вечером -- двенадцать Евангелий, которых мы, дети, не достаивали: Родители слушали их до конца.

 

На увод детей из церкви разрешение у Родителей всегда испрашивала мать, и мы, признаться, бывали рады, когда она отправлялась за занавеску. (Царская Семья была отделена от остальных молящихся особой бархатной занавесью у правого клироса. В церковь же был свободный доступ для всякого служащего при дворце.) В пятницу был вынос плащаницы, на котором мы обязательно присутствовали. Чин выноса, торжественный и скорбный, поражал воображение Ники, он на весь день делался скорбным и подавленным и все просил маму рассказывать, как злые первосвященники замучили доброго Спасителя. Глазенки его наливались слезами, он часто говаривал, сжимая кулаки: "Эх, не было меня тогда там, я бы показал им!" И ночью, оставшись одни в опочивальне, мы втроем разрабатывали планы спасения Христа. Особенно Ники ненавидел Пилата, который мог спасти Его и не спас.

 

Помню, я уже задремал, когда к моей постельке подошел Ники и, плача, скорбно сказал:

 

-- Мне жалко, жалко Боженьку. За что они Его так больно?

 

Подскочил и Жоржик и тоже с вопросом:

 

-- Плавда, за что?

 

И до сих пор я не могу забыть его больших возбужденных глаз. Время до воскресения дети переживали необычайно остро. Все время они приставали к маме с вопросами:

 

-- Боженька уже живой, Диди? Ну скажите, Диди, что он уже живой. Он уже ворочается в своей могилке?

 

-- Нет, нет. Он еще мертвый, Боженька.

 

И Ники начинал капризно тянуть:

 

-- Диди... Не хочу, чтобы мертвый. Хочу, чтобы живой...

 

-- А вот подожди. Батюшка отвалит крышку гроба, запоет: "Христос Воскрес", -- тогда и воскреснет Боженька...

 

-- И расточатся врази Его? -- тщательно выговаривал Ники непонятные, но твердо заученные слова.

 

-- И расточатся врази Его, -- подтверждала мать.

 

-- Я хочу, чтобы батюшка сейчас сказал: "Христос Воскрес"... Вы думаете, хорошо Ему там во гробе? Хочу, чтобы батюшка сейчас сказал... -- тянул капризно Ники, надувая губы.

 

-- А этого нельзя. Батюшка тебя не послушается.

 

-- А если папа скажет? Он -- Великий Князь.

 

-- И Великого Князя не послушает.

 

Ники задумывался и, сделав глубокую паузу, робко спрашивал:

 

-- А дедушку послушается?

 

-- Во-первых, дедушка этого не прикажет.

 

-- А если я его попрошу?

 

-- И тебя дедушка не послушается.

 

-- Но ведь я же его любимый внук? Он сам говорил.

 

-- Нет, я -- его любимый внук, -- вдруг, надувшись, басом говорил Жоржик. -- Он мне тоже говорил.

 

Ники моментально смирялся: он никогда и ни в чем не противоречил Жоржику. И только много спустя говорил в задумчивости:

 

-- Приедет дедушка, спросим.

 

На самом же деле любимицей Императора Александра Второго была маленькая Ксения.

 

Приезжая во дворец, Император не спускал ее с колен, тетешкал и называл: "моя красноносенькая красавица".

 

Несмотря на все недостатки воспитания, слишком оторванного от земли, теперь, с горы времен, мне это видно, несмотря на оторванность от живой жизни, дети оставались детьми и ничто детское им не было чуждо. Привозились самые занятные, самые драгоценные игрушки, сделанные в России и за границей, но все это занимало их внимание только какой-то первый момент.

 

Иное дело выстроить из песку домик для дедушки, или из снегу -- крепость для защиты России, -- это было свое, это было драгоценно. Каждый день летом подавалось мороженое, сделанное по драгоценным рецептам. Это имело успех, но что это было в сравнении с тем мороженым, которое мы сами делали из песку с водой? Продавцом этого мороженого был всегда, к нашей глубокой зависти, Жоржик. У него была какая-то ложка, сделанная из битой бутылки, и эта ложка, сделанная нами самими, хранилась под заветным деревом в саду и была произнесена страшная клятва, чтобы никому, даже дедушке, не выдавать ее местопребывания.

 

И потому, когда я сказал, что иду сейчас в мамину квартиру, где Аннушка красит яйца, -- то впечатление было такое, будто гром ударил среди ясного неба!

 

Что такое: красить яйца? Как это так: красить яйца? Разве можно красить яйца? И, в сравнении с этим любопытством, чего стоили все писанки, изготовленные на Императорском заводе.

 

Вырваться из царских комнат не так-то легко, и тут нужен был весь опыт приснопамятной Псковской улицы, чтобы выбраться в эту сложную и трудноодолимую экспедицию. Нужно было главным образом преодолеть бдительность мамы. На наше счастье, ее, через посланца, вызвала к себе М.П. Флотова в четвертый этаж. И не успела еще отскрипеть веревка лифта, как мы, всей компанией, пробрались в заветный коридор, встретив на пути одного только Чукувера, который нес к себе какие-то пакеты и не обратил на нас ни малейшего внимания.

 

Аннушка делала какую-то особенно прочную краску из лукового настоя, который разводила в глиняной миске. Вся мамина квартира пропахла луком, так что Ники даже осведомился:

 

-- Чего это так в глаза стреляет?

 

Но когда он увидел, как обыкновенное белое яйцо, опущенное в миску, делается сначала бурым, а потом -- красным, -- удивлению его не было границ. Аннушка, добрая девка, снизошла к нашим мольбам, засучила нам троим рукава, завесила грудь каждому какими-то старыми фартуками и научила искусству краски. И когда изумленный Ники увидел, как опущенное им в миску яичко выкрасилось, он покраснел от радости и изумления и воскликнул:

 

-- Это я подарю мамочке!

 

Мать вернулась от Марьи Петровны, хватилась нас, безумно испугалась. Кинулись в сад -- нас нет. В кухню -- нас нет. Подняли всю дворню на ноги, поднялся шум, суматоха, и тут всех выручил Чукувер. Нас нашли, но в каком виде! И тут оба Великих Князя оказали бурное сопротивление: ни за что не хотели уходить из кухни Аннушки, -- Жоржик даже брыкался. Разумеется, мне, как заводиловке, влетело больше всех. Влетело и Аннушке, а Аннушка огрызалась.

  

-- Ну что ж что царята? Дети как и есть дети. Всякому лестно.

 

Забрав в руки плоды своего искусства, мы, под стражей, с невероятно вымазанными руками, следовали на свою половину. Мать принимала валериановые капли, услужливо поднесенные целителем Чукувером. А для нас весь мир исчез. Важно было донести целыми и не раздавить яички, предназначенные то маме, то папе, то дедушке.

 

Начали мыть нам руки, принесли песку, но краска так и не отмылась до самой Фоминой.

 

Во время христосования отец Ники вдруг потянул носом и спросил:

 

-- Что-то ты, брат, луком пахнешь, а?

 

И тут заметил его неоттертые руки.

 

-- А ну ты, Жорж? Ты, Володя?

 

Понюхал всех. От всех несло луком.

 

-- В чем дело?

 

Мать со слезами объяснила происшествие. Александр Александрович расхохотался на весь дворец.

 

-- Так вы малярами стали? Молодцы! А где же ваша работа? Мы бросились в опочивальню и принесли свои узелки.

 

-- Вот это папе, это маме, это -- дедушке.

 

Александр Александрович развел руками.

 

-- Вот это -- молодцы, это -- молодцы! Хвалю. Лучше всякого завода. Кто научил?

 

-- Аннушка.

 

-- Шаль Аннушке! И пятьдесят рублей денег. А вам по двугривенному. Сколько лет живу на свете, -- не знал, что из лука можно гнать краску!

 

И через несколько минут после его ухода нам принесли по новенькому двугривенному.

 

Илья Сургучев

 

Из книги «Детство императора Николая II»

4 февраля 2024 Просмотров: 19 316