Две бедыДве беды —
Папа, а ты вернешься? Скажи, вернешься? ![]() Дела
были заброшены. Беда выметала дом и двор, всюду чувствовалась пустота. —
Конечно, вернусь! Иначе-то как? — отец трепал твердой работящей рукой легкие от
кудрей детские головки, но косился в сторону матери, и была в его взгляде такая
тоска, что обе девочки плакали, а восьмилетний сын притих, вдруг почувствовав
боль от того, что становится взрослым. Началось
все в воскресенье, когда в два часа дня вместо живых цыганских песен из
радиоприемника послышался холодный, чужой голос. Звуки его тяжело падали в
комнату, разрушая привычную, нагретую доброй жизнью обстановку: «От Советского
информбюро…» Прощание
затянулось. Молчали. Тишина становилась тягучей и крепкой, как жгут, связывала
по рукам и ногам отца, безысходно привязывала к стулу мать, опутывала детей. …Под
окном громко и требовательно просигналила машина — она имела право разрубить
связывающую их нить молчания и понимания. Признавая это право, все вскочили со
своих мест, выбежали на улицу, торопливо, наверстывая, попрощались. Отец,
одетый в военную форму, уже был не их. Он запрыгнул в кузов, и его скрыл
могильный холм из мокро-серого брезента. Папы
своего дети больше не увидели. Хранили фотографии, единственное письмо с
фронта, похоронку, а медаль за проявленную им храбрость всегда начищали до
блеска. Помнили. Любили. Гордились. *** —
Папа, объясни, зачем ты уходишь?! Огромными,
пытливыми глазами сын всматривался в его лицо, держал за рукав. Сегодня отец
ходил по дому в пальто и ботинках, оставляя грубые, безразличные следы на
коврах, и скидывал свои вещи и подвернувшиеся под руку фотографии с веселыми,
счастливыми детьми в большой новенький чемодан. Девочки,
напуганные бедой, прятались за диваном и беззвучно плакали. Старшая из них,
четырехлетняя Вера, одной рукой затыкала свой рот, другой — искривившийся в
рыданиях ротик сестры. Мама сидела на кухне, из-за закрытой двери не доносилось
ни звука. —
Папа, ответь мне, почему ты уходишь? Что случилось?! —
Мы взрослые люди, правда? — не зло, стряхивая сына с рукава и застегивая
чемодан, сказал отец. — Мы решили, что нам будет лучше жить отдельно… —
Кто решил?! Мы ничего не решали! — закричал мальчик, сорвался, заплакал. — Я не
понимаю, зачем ты уходишь… бросаешь нас… за что?! Под
окном просигналила машина. Отец напрягся, быстро проговорил: —
Я вас не бросаю, будете приходить в гости, я познакомлю вас с моей новой женой,
и все у нас будет хорошо, — говорил он взволнованно и искренне, поцеловал сына
в лоб, поискал глазами девочек и, не найдя, взял чемодан и спешно вышел из
квартиры. Громко
и хрипло захлопнулась за ним дверь, без войны покалечив детей и разрушив дом. У
сына навсегда в груди осталась боль от того, что ему пришлось слишком рано
повзрослеть, а дочерям в жизни часто доводилось плакать, мучиться, прощать,
чтобы их дети не остались без отцов… *** Труд
на фабрике, рытье окопов, тяжелейшая работа с утра до утра, голод… Можно забыть
себя, но не страх за детей. Трое сыновей ушли на фронт. На части разрывалось
материнское сердце. «Господи, миленький, спаси, помилуй!» — в такт станку
вторила она. Деток
всех выносила, вынянчила, от зла берегла. Где-то они теперь? Вьюга заметает?
Враги убивают? Кровь родная льется? Изболелась, измаялась, в сорок пять
старухой стала. Когда
почта через войну пробилась, три похоронки получила мать-вдова. В один день от
горя заледенела, ясные глаза пеленой подернулись, волосы инеем поросли. Едва
жизнь в ней теплилась, казалось, подует ветер и унесет на небо. Но
осталась жить. Ради доченьки, последней своей, ради памяти и любви. Жить в
городе-герое, за который сыновья жизни свои отдали. *** Жизнь
не складывалась. Уже тридцать — ни семьи, ни мужа, временная работа,
мимолетные, глупые встречи. Не друзья, а компания. Угнетали
длинные, пустые коридоры, скорбно ползущее время. «Скорей бы!» Никого. Даже
поругаться не с кем. Забыли о ней, что ли? Думать ни о чем не хотелось, было
жаль себя, и это чувство заполняло все существо, медленно растекаясь по венам.
Что за жизнь-идиотка?! Ну да не впервой… ученая уже. Скоро опять все будет.
Будет все… Далеко,
в другой перспективе, появилась черная на фоне окна фигура санитарки с ведром и
шваброй. Старушка неспешно, сосредоточенно мыла пол. Она приближалась и
становилась светлее и ярче. Поравнявшись с пациенткой, санитарка с усилием
выпрямилась, поставила к стене швабру и скорбно посмотрела на молодую женщину. —
Что надо? — не особенно церемонясь, спросила та. —
Зачем мир хороший топчешь? — не зло поинтересовалась старушка. — Получила жизнь
авансом, а знаешь, сколько деток еще в утробе материнской умирают, потом от
болезней всяких? А ты живешь… Хвостом крутить научилась, а женщиной стать не
захотела… —
А ваше-то какое дело? —
Жалко мне тебя. Это же какое у тебя сердце — пришла ребеночка своего убивать, а
в глазах пустота. —
Да что вы знаете обо мне, чтобы судить! Сейчас жизнь такая! —
В войну рожали, в блокаду деточкам места в жизни хватало, а теперь не те времена
настали… Вот моя мама… Троих сыновей у нее война украла, все сердце ей
прострелила. Каждый выходной меня с собой прихватит — и на Пулковские высоты,
где землица кровью родной полита… Такое горе… Вечное. А теперь без войны и без
жалости детишки гибнут. Страшно-то как… А
ведь всем нам аванс возвращать придется, не так, так этак. Мария Мельникова
|
20 декабря 2019
Просмотров: 10 147